Новости
О нас
Книги
Конкурс
Гостевая
Ссылки

"МЕЛЬНИЦА ВРЕМЁН"

1


Последним и, пожалуй, самым ярким моим открытием в окрестностях нашего села была водяная мельница.
Годам к десяти я вместе с друзьями, любопытными и неутомимыми землепроходцами, уже побывал не только в лесах и на пашнях, прилегающих к сельской поскотине, но и в самых отдаленных и заповедных местах – в Уджейских логах с их моховыми болотами и на таинственном озере Скрипкином, почти высохшем, но чем-то по-особому притягательном для уток, и на горе Градунчихе, откуда сквозь синеватую дымку виден в немыслимой дали райцентр – Каратуз Казачий. И кажется, что крайние дома его подступают к самым Саянам, гольцы которых даже летом сверкают ослепительно белыми снегами. Подробно узнал все колхозные работы селян – и пахоту полей, и жатву хлебов, и мётку сена, и дойку коров, и стрижку овец. Постиг тайны многих «побочных» промыслов и ремесел, частенько заглядывая в кузницу и столярку, в шорню, пимокатку и маслобойню…
Но мне никак не удавалось познакомиться с мукомольным хозяйством. Мельница располагалась не просто далеко, а в местах, по неписаным законам «принадлежавших» пацанам с другого конца села. Она стояла на крохотной, вытекавшей из болотца речке Безымянке, которая только начиналась на землях нашенского колхоза, а далее, пересекая грань, уходила на угодья деревни Худоноговой соседнего Минусинского района. В общем, нашей ребячьей ватаге туда не лежала дорога. Напроситься в попутчики к отцу тоже не получалось. Как и большинство сельских мужиков, он норовил побывать на мельнице осенью, чтобы до ледостава намолоть из свежего зерна «новины», или весной, когда там пруд распирало от полых вод, жернова крутились без устали и не было очередей, но меня в это время держали школьные занятия.
И все же мечта моя сбылась. Припозднившись с весенним помолом, отец засобирался на мельницу июньским летом, когда я уже гулял на каникулах, вольный, как птица, и сам пригласил меня с собой. Сборы он начал с вечера. Я вызвался помочь ему провеять пшеницу. Изо всех сил крутил привод нашей колченогой «сортовки», менял под желобками для зерна и охвостьев разномерные ведра, пудовки, держал мешки, в которые отец ссыпал очищенную пшеницу. Их получилось целых два, да еще с гаком. И когда наутро меня разбудили, чтобы ехать на мельницу, то я увидел, что этот гак – в полмешка с лишком – отец нарочно поставил в дрожки поверх пузатых кулей и, подмигнув мне, сказал поощрительно:
– Это твой привесок, от прошлогоднего заработка.
И хотя я понимал воспитательные уловки родителя, мне было приятно увидеть свой пай, приготовленный к помолу, тем более что я и впрямь минувшим летом неплохо потрудился на сенокосе – возил копны на старой кобыле Мухортухе и заработал тридцать три трудодня и сорок соток. Рядом
с ним, с этим привеском, и усадил меня отец, когда, захлопнув большие ворота, взял в руки вожжи, чтобы тронуться в дальний путь, к Минусинской грани.
Мы проехали вдоль всего села. Я очень сожалел, что мои друзья еще беспробудно дрыхли в этот утренний час и не видели меня, восседавшего на мешках, как «медвежонок на плоту» в популярной у нас городошной фигуре, и не могли позавидовать мне, едущему на водяную мельницу. Неважно, что многие из них уже бывали там – поездки на мельницу всегда оставались желанными и почетными.
Легко спустившись под Шелехову гору, которая зимой служила ребятне превосходной катушкой, мы не спеша одолели длинный Петуховский подъем, по-нашему – тянигус, и выехали за поскотину. Здесь начиналась уже как бы другая страна, подстепная, называемая Минусинской котловиной.
И если прежде, равнодушно скользя глазами по знакомым домам, косогорам и березникам, я уже стал было позевывать, то теперь разом оживился, завороженный широкой панорамой, открывшейся перед нами. Отсюда, с просторных возвышенных пашен, видно было все наше селение, с сизыми дымками над каждой крышей, с припеченной на солнце горбушкой Татарской горы за огородами, с голубой змейкой Тиминой речки у её подножия, с башней зерносушилки и белеными скотобазами у околицы…
И все это – в окружении зеленых перелесков и колков, два из которых, особенно высокие, ближе других подошедшие к домам, были сельскими кладбищами – «мирским» и «староверским».
Видом на наше село мне доводилось любоваться и ранее, с той же Татарской горы или с пожарной вышки. Но, кажется, так широко и величаво оно смотрелось только с этих полей под Мельничным маяком, через которые уходили от нас самые дальние и влекущие дороги – к реке Тубе, оглашаемой настоящими пароходными гудками, к старинному городу Минусинску и на колхозную водяную мельницу. Эта третья дорога пролегала буквально под Мельничным маяком, давшим название всему урочищу, славному и хлебородностью здешних полей, и грибными березниками, и рясными клубничными кругами на залежах между ними. Но хлеба пока были еще всходами, клубничники на солнечных полянах только начинали цвести, а грибами в лесу вообще не пахло, потому все мое внимание было отдано маяку. Прежде я видел его только издали, черневший на горизонте буквой «А». Но теперь, когда мы подъехали к нему совсем близко, маяк удивил меня своими громадными размерами. К тому же оказалось, что он стоял не на двух, а на четырех ногах из кантованных бревен, имел не одну, а несколько поперечных обвязок и завершался шпилем, на котором в этот миг сидела какая-то крупная крючконосая птица.
– Канюк! – махнул отец кнутовищем в её сторону. – Сусличат высматривает.
И темно-бурый канюк, словно в подтверждение своего прозвания и ремесла, встрепенулся, снялся со шпиля, пронзительно заканючил «ки-и», «ки-и» и поплыл над полем, изредка останавливаясь в полете и тряся крыльями, подобно знакомой мне пустельге.
Но вот изумрудные поля кончились, дорога пошла по лысоватому холму, и вскоре перед нами открылся широченный лог с крутым спуском. Над узкой дорогой вдоль него нависал глинистый обрыв, изрытый норками береговушек. Внизу ложбину пересекала высокая плотина, подпиравшая пруд, истоки которого уходили в заросли рогозника и тальника. На другом, более пологом берегу зеленел березовый лес с вкраплением черемуховых куртин. А у самой плотины возвышался башней бревенчатый амбар с крутой крышей. Верхнюю часть его соединяло с плотиной подобие мостков на сваях, а к нижней, прямо в раскрытые двери, вела извилистая дорога. От башни исходил сильный шум, совмещавший в себе плеск воды и словно бы чье-то тяжелое, частое дыханье.
– А где водяное колесо? – спросил я, сообразив, что высокий, шумный сруб – это и есть мельница.
– Там, за амбаром, – махнул отец.
Он приостановил лошадь, взял стежок, лежавший в телеге, и вставил между спицами в задние колеса.
– Притормозим, чтоб Карька не растрепал наш воз, – подмигнул мне,
снова беря вожжи в руки.
И мы начали спускаться к мельнице, оставляя на красноватом суглинке торные полоски от пошедших юзом колес.
У подошвы косогора отец повернул телегу к мельничному амбару. Из него в ту же минуту вышел бородатый мельник Евсей Белых, наверное, чтобы посмотреть, кого Бог послал. А я, движимый любопытством, соскочил на ходу с телеги и помчался вдоль плотины к висячим мосткам, соединявшим её с верхом амбара, за которым скрывалось таинственное мельничное колесо.

2


Первым, что поразило меня, был длиннющий деревянный желоб со стремительным потоком воды, словно бы закрученным в сверкающий жгут. Поток этот брал начало у приоткрытых вешняков – заслонок, выпускавших воду из пруда, затем входил в дощатое русло, пересекал плотину и далее, все набирая скорость, летел уже как бы по воздуху, в подвешенном на высоких столбцах покатом желобе, пока не обрушивался на огромное деревянное колесо – по касательной сверху.
Водяное колесо оказалось еще более внушительных размеров, чем представлялось мне ранее из рассказов приятелей, уже имевших счастье лицезреть его. Оно было, можно сказать, двойным, то есть состояло из двух параллельных ободьев, соединенных поперечными корытцами. Поднимаясь наверх, они мгновенно наполнялись водой, бившей из желоба, и уходили вниз, увлекая за собой крутимое колесо, пока не достигали опрокинутого положения и не выливались. Далее вода из них самотеком шла в тальники и черемушники, образуя речку Безымянку.
Этот приводной механизм нашей мельницы, игравший на солнце радужными струями и брызгами, так восхитил меня грубой простотой и одновременно хитроумностью, что мне захотелось немедленно поделиться с кем-нибудь своим открытием и нахлынувшими чувствами. И тут, будто услышав мое тайное желание, из верхней половины амбара выбежал на висячий мосток долговязый Мотька Белых и помахал мне рукой. Глаза его хитро поблескивали, а мятые вихры говорили о том, что их хозяин недавно оторвался от подушки и теперь ищет интересного занятия. Мотька учился двумя классами старше меня, а главное жил в другом конце села и потому не мог быть моим близким приятелем. Но здесь, на далекой и таинственной мельнице, почти – на необитаемом острове, я искренне обрадовался его появлению. Мотька тоже довольно дружелюбно встретил нового паломника в своих владениях.
– Ну, и как тебе колесо верхнего боя? – явно козыряя познаниями в мельничном деле, спросил он.
– Сильна махина, – ответил я, для солидности сдерживая эмоции.
– А снизу не видал? Во где моща-а! Пойдем – покажу.
Охотно согласившись, я направился было в конец плотины, где стояла в сторонке избушка мельника и проходила дорога к нижним дверям амбара, за которым неустанно крутилось, обливаясь водою, мельничное колесо. Но Мотька предложил более прямой путь к нему:
– Иди за мной! – коротко бросил он, сопроводив команду округлым, «пропеллерным» взмахом руки.
Командирский тон его не очень понравился мне, но я невольно повиновался ему, ибо преимущества Мотьки, мельникова внука, который чувствовал себя здесь, как дома, были неоспоримы. К тому же мне не терпелось скорее разглядеть все чудеса мельничного хозяйства. Я молча последовал за Мотькой в амбар. Его верхнее помещение, освещаемое единственным слеповатым окошком, оказалось довольно сумеречным и к тому ж без потолка. Вместо него сверху нависали нагие стропила, решётины и драницы крыши с почерневшей от времени изнанкой. Полом и перекрытием между этажами служил настил из плах. Сбоку в нем виднелся лаз с убегающими вниз ступеньками лестницы. Туда-то и поманил меня Мотька все тем же круговым взмахом.
Однако на сей раз я не подчинился ему. Мое внимание привлек шумно крутившийся жернов, похожий на гигантскую патефонную пластинку. Над ним нависал конус дощатого бункера. Из него сочилась струйка пшеницы. Я непроизвольно рванулся к ним. Мотьке, уже было шагнувшему на лестницу, тоже пришлось развернуться и последовать за мной.
– Видишь, как верхний жернов «бежит»? Его так и зовут – «бегун», – не преминул и тут прихвастнуть осведомленностью мой приятель. – А нижний лежит, значит – «лежак». Дед еще называет его «почвенным».
Как завороженный, смотрел я на «бегущий» и лежащий жернова, вдыхая хлебный дух, источаемый ими, на трясущийся под бункером ящичек, из которого через дырку в торце выстреливали порции пшеницы, точно угадывая в круглое отверстие посерёдке «бегуна».
– Это дозатор, по-нашему «трясун». Сам отмеряет «сыпь» зерна, чтоб ровно шло в размол через тот вон «глазок» в жернове…
Да я уж и без Мотькиных подсказок догадался, что к чему, разобрался во многих хитростях этой установки с бункером-ковшом и жерновами, оправленными кожухом, похожим на обечайку сита. Мне было только непонятно, как это камень-«бегун» весом, пожалуй, в полтонны мог столь легко крутиться на подобном камне-«лежаке», шероховатом и пористом.
– Но они ж не плотно прижаты друг к дружке, – пустился в пояснения Мотька, наслаждаясь глубиной моего невежества. – «Бегун» как бы подвешен, посажен на вертикальную ось и крутится вроде юлы, понял? А лежака только чуток касается, чтоб зёрна растирать…
Однако Мотькину лекцию неожиданно прервал мельник. Запорошенный мучной пылью, с белесым раструбом бороды, Евсей Белых, вполне оправдывавший свою фамилию, на удивление проворно для его лет взбежал по лестнице наверх. Заглянул в бункер и, убедившись, что он уже опорожнился до узкого донца, повернул ящичек-трясун из наклонного положения в горизонтальное. Зерновой ручеек, и без того заметно оскудевший, пресёкся вовсе. Но «бегун» по-прежнему «бежал», домалывая остатки заброшенных в глазок зерен.
– Скоро вашу пшеничку запустим, – добродушно кивнул мне дед Евсей.
И действительно я тотчас увидел в дверной проём, что на плотине перед мостками, ведущими в амбар, остановился наш Карька с телегой. А отец, развязав первый мешок, взвалил его на спину, трусцой занес в амбар и прямо с плеча высыпал в бункер.
– Заскребу мучной ларь да будем пускать, – сказал ему мельник и так же шустро затопал по лестнице в нижнюю половину амбара.
За ним последовал и Мотька. Я тоже решил не отставать от него.
Здесь, в низу амбара, под «полком» из плах, было заметно светлее – солнышко сияло в боковое оконце да еще добавляли свету настежь раскрытые двери, которые точней бы назвать воротами. И я с любопытством новичка стал разглядывать разные столбы и перекладины, пересекавшие помещение. Но с особенным вниманием – крутящийся вал от водяного колеса, который выходил сюда и завершался сухим деревянным колесом, намного меньшим, однако тоже внушительным. С боку его, ровно по ободу, торчали зубья-штыри. Они-то и вращали поставленное на попа цевочное колесо, на оси-«веретене» которого «сидел» сверху «бегун».
Видимо, оценив мой неподдельный интерес к мельничному хозяйству, дед Евсей решил прийти на помощь:
– Ну, постиг мудрости нашей механики? – прищурившись, спросил он. – Колесо – за цевку, цевка – за жернов… Все просто. Прижму я вот тем рычажком «бегун» к «лежаку», как ладошку к ладошке, – и они растирают зерно в муку. Смикитил? Тогда отгадай загадку: без рук, без ног, а лапшу крошит?
– Мельница! – обрадовался я собственной сообразительности.
– То-то, – рассмеялся дед Евсей и гладким, как кость, деревянным совком стал зачищать в ларе мучные остатки.
А потом выпрямился и крикнул отцу, ждавшему наверху его команды:
– Хозяин, отпирай трясун, пошло твоё мелево!
И когда из дощатого желобка, круто сбегавшего сверху, потекла в ларь белая мука, он, подбивая одной рукой деревянный рычаг с поводком, а другой ловя и как бы ощупывая мучной ручеек, стал устанавливать крупность помола.
В это время спустился по лестнице отец. Подойдя к ларю, он тоже подставил ладонь под мучную «сыпь». А дед Евсей и меня подманил пальцем и подтянул мою ладошку под белесую струйку. Я с удивлением ощутил, какая она теплая, шелковистая, как вкусно отдает хлебным мякишем и еще вроде бы землей, нагретой солнцем, и спелыми колосьями, когда они ходят волнами под набежавшим ветерком.
– Ну, и как помол, наследник? – почти серьезно спросил дед Евсей, положив мне руку на плечо.
– Как пух! – воскликнул я.
– О-о, тогда намелем с примолом. Вставляй обруч в мешок да бери пест
в руки.
Мотька все это время стоял рядом, но в разговоры не встревал. Он снисходительно наблюдал за мною, давая мне возможность освоиться в мельничном мире. А потом помогал держать мешок с распертою обручем горловиной, когда отец ссыпал в него совком пышную муку и тромбовал деревянной толкушкой.
Впрочем, столь рутинное дело нам скоро наскучило, и, заметив это, отец отпустил нас на волю:
– Погуляйте. Сам справлюсь.
Возражать не было резона. Мы оставили ему мешок и вышли через распахнутые двери на зеленый простор. После амбарных полусумерек я невольно зажмурился от яркого света. Время уже приближалось к полудню, солнце поднялось высоко и заметно пригревало. На травянистой луговине, расстилавшейся перед плотиной, пасся наш Карька, привязанный на вожжи
к телеге. Рядом распрягал гнедого Рыжку из третьей бригады кузнец Фока Мамаев, тоже прибыший с «мелевом». А с горы осторожно спускался на вороном конторском Грюмиче еще один припозднившийся помолец. Похоже, на мельнице становилось завозно.

3


– Пошли вниз по речке! – крутанул рукой Мотька и потрусил рысцой
к Безымянке.
Я охотно последовал за ним, заранее готовый к любому предложенному маршруту, ибо все здесь было мне в новинку и в диковинку. А на Безымянке, как оказалось, меня ждало настоящее открытие.
Возле этой маленькой, но быстрой и говорливой речки, которая словно бы все никак не могла успокоиться после бурного падения с верху плотины на мельничное колесо, Мотька предложил разуться. Мы сбросили башмаки и закатали штанины. Мотька первым ступил в журчащий поток, я – за ним. Вода, видимо, подогретая еще в пруду, оказалась не слишком холодной и довольно прозрачной, а песчаное дно с мелкой галькой – даже приятным свой упругостью. Мы сперва пробежали немного, разбрызгивая до берегов воду босыми ногами, потом пошли шагом, мирно беседуя.
Удовольствию от шествия бродом способствовали и живописные берега, почти сплошь поросшие талиной, вербой и черемухой. Местами они смыкали над речкой свои ветви, и мы их, как в джунглях, разводили руками, заодно разгоняя зелеными опахалами пока редких и робких комаров. Лето еще только начиналось. Сквозь молодую траву проглядывали жухлые остатки прошлогодней. Но тем ярче пестрели на этом фоне первые цветы. На смену перераставшим синим медуницам и золотистым петушкам пришли оранжевые жарки, заполонившие всю урёму. Черемуха уже отцвела и облетела, но прогалины земли под её кустами и широкие листья лопухов и пучек вокруг были густо усыпаны белыми лепестками. От них еще веяло черемуховым запахом. Где-то вдали куковали разом две кукушки.
Когда извилистая Безымянка по очередной излуке привела нас к самому основанию склона, покрытого смешанным лесом, Мотька резко остановился и указал на него рукой:
– Глянь, там еще снег!
И я действительно увидел возле кущи берез в тенистой ложбинке длинную лепеху блеклого снега. Возле неё темнели лужицы воды.
– Я щас! – крикнул Мотька и, неожиданно выпрыгнув на берег, помчался – босиком! – прямо к этому одёнку зимнего сугроба.
Сначала я не понял, чем он так привлек его внимание. Экая невидаль – снежный обтаек в июньском лесу, да на северном склоне, подумалось мне. Но Мотька вскоре вернулся с целым снопом толстоногих золотых петушков.
– Они там только расцвели, поздышами растут на холодной-то почве, –сказал он. – Бери, угощайся.
Мы присели с ним на прибрежную коряжину и стали уплетать сочные «петушиные ножки», приятно пахнувшие талой водой и немного мятой, а золотистые «гребни» – разлапые цветки – бросали в речку, и она стремительно уносила их вдаль.
– А ты знаешь, откуда петушки на земле? – вдруг спросил меня Мотька.
– Как это откуда? – пожал я плечами. – Из земли, как всякая трава.
– А вот и нет, они – с неба.
– Мели, Емеля…
– Истинный крест, не вру. Бабка рассказывала. Они же с дедом настоящие староверы, читают старинные божественные книги, а там все, брат, сказано.
– И про петушки, что ли?
– Ну, это у нас их зовут петушками да первоцветами, а вообще-то правильное им названье – ключи весны. И есть такое предание. Первому ученику Иисуса Христа апостолу Петру были доверены ключи от Царствия Небесного. И вот однажды, когда он, как обычно, стоял на страже у райских ворот, ему сообщили верные люди, что кто-то раздобыл поддельные ключи и хочет проникнуть в рай без разрешения. Без Божьего суда. Обманом!
Апостол хоть и всякое повидал на своем веку, но известие о столь подлой затее наглого грешника так поразила его, что он в растерянности выронил связку золотых ключей от рая. И сорвались те ключи с неба, и полетели от звезды к звезде, а потом и – к нам, в сторону Земли. Петр, конечно, спохватился и послал вдогонку ангела, но пока тот пересек все небеса, весь космос, связка уже упала на Землю и глубоко воткнулась, врезалась в нее. И вот на том месте вырос желтый, золотистый цветок, похожий на ключи апостола...
Я с удивленьем смотрел в рот приятелю, и веря и не веря ему.
– А ведь он и взаправду ключиками смотрится, а? – потряс Мотька в воздухе петушком-первоцветом, держа его за ножку, и мне действительно показалось, что золотые «ключики» цветка, подрагивая, тоненько зазвенели. – Конечно, ангел все ж таки нашел и забрал с собой на небо ключи Святого Петра, но остались на земле их чуть приметные отпечатки. Из них-то каждый год и вырастают вот эти цветки, ключи весны, которые отпирают людям двери к теплой погоде, солнечному лету, а еще – к здоровью. Бабка говорит, что они хорошо помогают от боли в суставах, от сердца, от нервов, от детской золотухи, и всегда держит в кладовке пучок сушеных ключиков весны… Так что мы с тобой, брат, не только подкрепились ими, но и подлечились. А теперь – вперед, на Худоногову!
Голенастый Мотька спрыгнул в воду и бодро пошагал дальше вниз по речке, вдоль ивовой аллеи, я – за ним.
Зеленые опахала ветвей, полные каких-то липучих пушинок, паутинок, то и дело хлестали меня по лицу. И вот однажды, когда я в очередной раз нагнулся, чтобы сполоснуть его серебряной водицей, перед моими глазами вдруг промелькнуло, извиваясь, что-то продолговатое, рябовато-серенькое, похожее на ящерицу, и тотчас скрылось в корнях прибрежного куста. Я вздрогнул от неожиданности, одним махом выскочил на берег и заорал с испугу:
– Ящерка! Водяная ящерка!
Встревоженный Мотька, ушагавший довольно далеко, повернул назад и подбежал ко мне:
– Чего блажишь? Какая тебе в речке ящерка?
Я стал сбивчиво рассказывать ему, как из-под моих ног выскочила серая водяная ящерица и, шевеля усами, метнулась молнией к берегу. Мотька сразу все понял, картинно поджал руками живот и закатился хохотом:
– Ой, держите меня, лопну со смеху! Этот балда принял за ящерку обыкновенного усача! Премудрого пескаря!
Но Мотька напрасно смеялся надо мною. Ведь я и в самом деле никогда прежде не видел живой, плавающей рыбы, даже «премудрого» пескаря. До ближайшей реки Тубы, впадающей в Енисей, от нашего села – полтора десятка верст. К тому ж течет она по землям другого района, куда нам, ребятне, пути не было. А в нашем сельском пруду, стоявшем на Тиминой речке, которая мелководьем походила на Безымянку, рыбы не водилось вообще. Как и в многочисленных озерах и озерцах, разбросанных по колхозным угодьям. Правда, в некоторые из них – Спирино, Бабино, Перешеек – позднее запустили карасей, они там быстро расплодились, и я вместе с друзьями стал завзятым рыболовом, но это было потом. А в те безрыбные годы пескарь, по-местному «усач», действительно явился для меня диковиной, формой и движениями напомнившей мне ящерицу.
Поскольку я видел рыбу только неживой, лежавшей в посуде на боку, то полагал, что и плавает она в таком же положении. И потому, выждав, когда кончится у Мотьки приступ смеха, спросил его вполне серьезно:
– А почто этот усач плыл стоймя?
– Как стоймя? – разинул рот приятель.
– Ну, не лежа держась, а ребром…
Тут уже Мотька не просто схватился за живот, а от ржания с подвывом упал на траву и стал кататься по ней, как собака перед ветреной погодой. Наконец, нахохотавшись вдоволь, он встал, отряхнулся и скомандовал:
– Пошли! Покажу тебе, как рыбы плавают.
И Мотька повел меня назад, к началу речки, заставил обуться, сам надернул свои чёботы на босу ногу, и мы пошли к пруду, но уже по другому берегу Безымянки, по его лесистому склону, в который упиралась плотина. По пути я получил возможность сверху и вблизи окинуть взглядом сверкающий поток, мчавшийся по желобу, который дед Евсей еще именовал «погонным ларём», и мельничное колесо, крутившееся под натиском воды.
Однако Мотька не дал подробней рассмотреть эту волнующую картину. Он шёл впереди и всё поторапливал меня, по обыкновению взмахивая рукой, как пропеллером. Пройдя лес вдоль косогорчика, мы пересекли оконечность плотины и потом еще метров двести прошагали берегом пруда. У талиновых кустов Мотька жестом остановил меня и, указывая на торчавшие из воды колышки, шепотом сказал:
– Там дедовы снасти, мордами называются. Разуйся, зайди в пруд, хорошенько присмотрись – и увидишь, как ходят попавшие в ловушку караси. Понял?
Я покорно проделал все, что было велено Мотькой: сбросил башмаки, снова закатал штаны и осторожно по вязкому дну вошел в воду. Поверхность её была еще девственно чиста, не затянута ни ряской, ни тиной; рогозник с кугой тоже пока не шагнули в нее, росли, расправляя листья, у самого берега. Да и в глубине вода была довольно прозрачной. И когда муть, поднятая моими ногами, снова осела на дно, я уставился в водную толщу и действительно вскоре разглядел, как в ближайшей морде, похожей на большую авоську, растянутую обручами, гибко плавали рыбки вокруг лепешки квасника. Притом плавали они, как и мелькнувший в речке усач, тоже «стоймя», то есть ребром, несмотря на то, что были много шире пескаря и им, казалось бы, куда удобнее держаться в воде плашмя, «лежа» на боку.
Видимо, заметив меня, караси оживились, заметались в своей ловушке, энергично шевеля плавниками и хвостами. А когда, напрасно тыкаясь в узкие ячейки, отскакивали от них и круто разворачивались, то крупная чешуя на их боках посверкивала золотистыми отливами.
– Ну, хватит карасей пугать! – оторвал меня Мотька от увлекательного созерцания рыбьей пляски. – Пора на мельницу.
– А, может, искупаемся, вода уже теплая, – предложил я, нехотя выбираясь на берег.
– Нет, тут никто не купается, – как-то поспешно ответил Мотька.
– Глубины боятся, что ли?
– И глубина местами опасная, с ямами, особенно возле плотины, но дело в другом. Есть такое поверье, что водяной со всякой новой мельницы подать берет.
– Какую подать?
– Известно какую – утопленниками…
После такого уточнения у меня холодок пробежал по спине. Я невольно замолчал, теряясь в догадках, серьезно это говорит мой приятель или просто дурачит меня на правах старшего.
– Так ведь мельница не новая, – наконец нашелся я, каким доводом уличить Мотьку в лукавстве.
– Да, самой мельнице сто лет в обед, но пруд-то еще новый. Его уносило прошлой весной, и плотину, считай, заново делали. А знаешь, кто помог прорвать? Говорят, сам водяной… Недовольный был, что с податью люди мешкают. Вот и теперь, поди, сидит да злится, жертвы поджидает…
Сказав это, Мотька кивнул мне на ботинки, и я стал торопливо обуваться, уже больше не предлагая купаний в заколдованном пруду.
По пути на мельницу нам встретилось несколько веселых трясогузок.
Светло-серые, почти белые, но с черными грудками и в черных беретках, словно бы сдвинутых на затылок, они семенили по берегу возле самой воды, беспрерывно тряся длинными хвостами, или крутились в воздухе, ловя бабочек и громко выкрикивая то протяжное «цити-цюри, цити-цюри!», то краткое «чтерличь!». При виде их Мотька, не оборачиваясь, махнул мне, шагавшему сзади, и вдруг резко изменил направление – завернул к обрыву в глубине берега. Я послушно последовал за ним. Замысел командира обсуждать не положено.
У обрыва Мотька шагнул на глинистый выступ, поднес палец к губам, призывая меня к соблюдению тишины, и осторожно заглянул в пазуху приотставшего пласта. Потом молча уступил мне место. Весь вытянувшись, я тоже уставился в щель. Там, в травянистом гнездышке с обсиженными краями, плотно друг к другу сидели пятеро птенчат, уже обросших беловатыми перьями. Увидев меня, они дружно разинули рты и запищали. Возле гнезда валялась скорлупа от маленьких яиц, охристо-голубоватых с бурым накрапом.
– Кажись, совсем недавно вылупились и вот скоро вылетать будут, – философски заметил Мотька. А потом деловито добавил: – Знаешь, они ж большую пользу приносят, уничтожают прорву всяких вредных насекомых и личинок.
Я спустился с уступа, и мы пошли к мельнице, рассуждая о полезности и ловкости трясогузок, которые ловят мух и мотыльков прямо на лету. Потом, не сговариваясь, побежали наперегонки вдоль плотины. Долговязый Мотька оставил меня далеко позади.
В мельничном амбаре, когда мы зашли, отдыхиваясь, в его нижнее помещение, было намного тише обычного. Сначала я не мог понять, в чем дело, ибо водяное колесо по-прежнему крутилось, как и сухое, с той же скоростью вращая жерновое «веретено». Но потом по истончившейся струйке муки догадался, что верхний жернов-«бегун» приподнят над «лежаком» и мельница работает вхолостую.
Вскоре белый ручеек, струившийся из лотка, иссяк вовсе. Но отец продолжал набивать мукой из ларя третий мешок, действуя то совком, то толкушкой.
– Видишь, и твой почти полный, – сказал он мне.
– Как так? Откуда взялось? – удивился я.
– Мельник не бездельник, примол всем дает, не весом, так объемом, – засмеялся в ответ бородатый Евсей, стоявший рядом.
А отец, завязав и впрямь пополневший «мой» мешок, приставил его к двум другим и кивнул Евсею на остатки муки в ларе:
– Это мельнику за хлопоты – гарнцы сверх трудодней.
Дед спорить не стал.
– Не ворует мельник, а люди сами носят, – шутливо заметил он,
подгребая совком муку в уголок.
– Ну, спасибо, Евсей Иваныч, – поблагодарил его отец еще раз после того, как перенёс мешки к дверям, приготовив к погрузке. – Дай тебе Бог здоровья, пусть шумит твоя мельница, а мы с помощником перекусим да – в обратный путь.
– Во, это святое дело! Не зря сказано, что мельница сильна водой, а человек едой. Верно, помолец? – обратился ко мне дед Евсей и потрепал меня по загривку. – Нам с внуком тоже пора червячка заморить, бабка уж звала на щи.
– А в мордах карасей, деда, полно, надо бы вытряхнуть, – озабоченно заметил Мотька.
– Ничего, подождут, невелики господа, – шутливо отмахнулся Евсей.
И они с Мотькой направились к мельниковой избушке, что белела ставнями под горой, в сторонке от плотины. Мотька, широко шагавший рядом с дедом, обернулся, помахал мне рукой и крикнул на прощанье:
– Приезжай еще, водяных ящерок половим!
Но привычная подковырка его прозвучала уже ничуть не обидно, в голосе приятеля слышалась теплота и даже некоторая грусть расставания.
За немногие часы, проведенные вместе, мы с Мотькой стали почти друзьями. Я прощал ему законный хозяйский гонорок, и он, видимо, оценил мое великодушие, выказав напоследок явно дружеское расположение.

4


Мы с отцом тоже покинули амбар и пошли к нашей телеге. Время в самом деле было обеденное – солнце перевалило за полдень. Отец развязал торбочку с едой. Припасы наши выглядели незатейливо – пол-литра молока да пироги с яйцом и зеленым луком. Но здесь, вблизи мельницы, на краю цветущего луга, в тени от телеги, где мы присели с отцом на развернутый дождевик, эти пироги с молоком показались небывало вкусными.
После обеда отец доверил мне напоить Карьку в речке Безымянке. Потом он не спеша запряг его, подъехал на телеге к самой двери амбара, сложил аккуратно мешки, запорошенные проступившей сквозь холст мучной пылью, и накрыл их дождевиком, как пологом. Мой «медвежонок» теперь уже не стоял «на плоту» – он лежал пирамидкой поверх двух кулей, пусть не столь тугой, но почти равный им по длине.
– Садись на него верхом, – подсказал отец.
Сам же привычно сел бочком на дрожки и взял в руки вожжи. Понятливый Карька без понуканий тронул с места и повез нас восвояси. На крутом подъеме от плотины нам пришлось слезть с телеги, чтобы облегчить Карькин воз. И пока мы шагали сбоку его по красновато-глинистой дороге в гору, я все оглядывался на удалявшуюся мельницу, на зеркальный пруд в зеленых берегах, на высоченную и длинную, слегка выгнутую – горбом к водной глади – плотину, на бревенчатый амбар, на извилины Безымянки, малюсенькой речушки, по сути ручья, в котором, однако, как оказалось, водятся премудрые пескари, похожие на водяных ящериц, а на берегу до самого лета цветут золотистые ключи весны – ключи от рая…
Мельница снова заработала, и вся ложбина наполнилась её характерным, ни с чем не сравнимым шумом, сочетающим в себе журчание и плеск воды, и сложные звуки, похожие на шорох ветра в лесу, на перестук удаляющегося поезда и словно бы на чье-то тяжелое дыхание со всхлипами…
И когда мы уже поднялись на косогор и снова сели в телегу, я еще, привставая на своем мешке, несколько минут глядел на уплывающую мельницу, пока, наконец, последним островком не исчезла из вида островерхая крыша мельничного амбара.
Надо ли говорить, каким героем я вернулся с мельницы домой. С какой гордостью и вдохновением рассказывал сначала сестре Вале, ни разу не бывавшей на мельнице, а потом и своим друзьям-приятелям о всех подробностях этого чуда, открывшегося мне, – и о водяном колесе верхнего боя, и о жерновах – «лежаке» да «бегуне», и о теплой, душистой муке, текущей прямо в руки, и, разумеется, о речке и пруде, полных живой рыбы.
Наверное, мои рассказы о мельнице были довольно выразительными и впечатляющими, коли возбуждали во многих слушателях живой интерес
к такому в общем-то рутинному цеху тогдашнего артельного хозяйства,
как водяная мельница. По крайней мере, сестра Валя загорелась мечтой непременно побывать на ней. Однако её мечтаниям не суждено было сбыться. Дорога ей на мельницу так и не легла. Отец, даже если собирался туда в пору школьных каникул, не спешил её брать с собой как «лишний груз», но скорее – просто как девчонку, которой лучше заниматься домашними заботами и не совать нос в мужские дела.
А после окончания семилетки Валя уехала учиться на бухгалтера в Минусинск, потом – работать в далекую Туву, и ей стало уже не до нашей мельницы. Однако она не забыла о ней. Прожив год или два в Кызыле, Валя, тогда восемнадцатилетняя девушка, тяжело заболела сердцем и решила вернуться домой. Это было в начале зимы. В конце ноября выпали большие снега, а потом начались трескучие морозы. Отправиться через Саяны, за полтысячи километров, бедовая голова, догадалась на попутках и вдобавок сильно простыла в дороге.
Дотянув до Минусинска, едва добрела от автобазы до нашей колхозной заезжей – гостиницы, которой заведовал дядя Яша, материн брат, и слегла. Из Минусинска домой её привез отец. На лошади, в санях, завернув в собачью доху и накрыв с головой одеялом. В избу её внесли на руках. Положили в горнице, на мою кровать возле голландки, и она уже с неё не поднялась.
Как это обычно бывает, незадолго до смерти Вале стало словно бы получше. Однажды с утра она причесалась сама, покорно приняла лекарства, от которых отказывалась последние дни, и даже поела немного чего-то, каши или киселя. А когда я в передней, в которую переселился теперь совсем и даже спал здесь же, на русской печи, чтоб не беспокоить больную, сел за стол и разложил учебники и тетради, собираясь готовиться к урокам, сестра тихо позвала меня:
– Шурик, иди сюда… поговори со мной...
При этих словах вместе с мелькнувшей надеждой на выздоровление сестры во мне шевельнулось какое-то недоброе предчувствие. Я вошел в горницу. Валя кивнула мне и показала рукой на место рядом с собою:
– Возьми табуретку, присядь здесь.
Не без волнения и страха я присел на табурет поближе к её изголовью. Теперь, за давностью лет, мне уже не вспомнить всего, о чем мы говорили тогда с сестрой, смутно понимая значительность минуты. Кажется, Валя просто расспрашивала меня о моей учебе, о моих ребячьих делах, заботах и забавах, а я отвечал ей, как мог. Крепко в память мою врезались только оброненные Валей слова, которыми закончилась та наша грустная, последняя беседа с нею.
– Так я и не побывала на мельнице, – вздохнула она и, видимо, чтобы подбодрить меня, хотела улыбнуться мне, но вместо улыбки лицо её исказило горестное и какое-то жалостное выражение. – А теперь уж, наверно, не побываю… никогда…
Из глаз её покатились крупные, детские слезы, и, всхлипнув, она отвернулась к стене.
Я не выдержал этих слез и этого всхлипа, тоже скривил губы, захлюпал, вздрагивая плечами, выбежал в переднюю и упал вниз лицом на отцовскую кровать, разрыдался горько и безутешно.
Вале к вечеру стало совсем плохо. А ночью меня разбудила заплаканная
мать:
– Иди простись, Валя наша умирает…
Лежа на печи, я спрятал было голову под подушку, объятый страхом, но потом, упрекая себя за малодушие и черствость, поднялся, прошел в горницу. Сестра уже металась в предсмертной агонии, крутила головой на подушке, дышала тяжело, говорила какие-то неразборчивые слова. Потом она на минуту затихла, я подошел поближе, склонился над ней. Она открыла глаза, взглянула на меня вполне осмысленно, должно быть, узнала, но ничего не сказала, а только провела рукой по моим вихрам, по лицу и обессиленно опустила её, снова уходя в забытье…
На мельнице ей и впрямь уже побывать не довелось.
Я же и до, и после того прощания с сестрой еще не однажды бывал на нашей водяной мельнице. И с отцом, и с пацанами из нашего края деревни, и из «чужого» – с Мотькой, ставшим мне добрым приятелем. И хотя, конечно, впечатления от этих встреч с мельницей уже не были столь потрясающи
и разнообразны, как в ту первую поездку, но все же каждый раз я искренне радовался свиданию с нею, открывал все новые секреты в её «хитром» механизме, своими зубчатыми колесами напоминавшем часовой, а в её живописных окрестностях – новые таинственные уголки.
Можно сказать, я полюбил наше мельничное хозяйство.
Позже мне доводилось бывать и на более мощных водяных мельницах – на Худоноговской в соседнем селе, на Маковкиной – под райцентром Каратузом, но они, несмотря на бешеные потоки воды в желобах, внушительные колеса, мокрые и сухие, на жернова в два обхвата, крутившиеся с такой скоростью и шумом, что рядом с ними приходилось разговаривать лишь жестами, не производили на меня особого впечатления. Наша мельница, пусть маломощная, на которой, по шутливому слову деда Евсея, «только бы табак чертям молоть», казалась мне куда совершенней, красивей и уютней. И позднее, живя вдали от нее, я всегда светло вспоминал о ней.
А когда узнал, что взамен водяной в нашем селе поставили вальцовую мельницу, «высокопроизводительную и современную», без всяких жерновов и деревянных колес верхнего боя, то, признаться, вместе с радостью за окрепших в достатках односельчан, с хлебными возами которых уже перестала справляться дедовская мельница на тоненькой речушке, испытал и невольное чувство огорчения. Правда, у меня еще была слабая надежда, что наряду с прогрессивной вальцовкой земляки сохранят и водяную, хотя бы как «резервную» или в качестве музейного экспоната, но мельничка на Безымянке простояла недолго. Её, оставленную по сути без хозяина, снесло первым же половодьем. Вместе с плотиной и амбаром, жерновами и колесами. Думаю, коварный водяной, жадный до «подати», тут был ни при чем. Просто лишний раз подтвердилась правота поговорки, что вода – и мельницы ломает. Особенно, когда за нею некому присмотреть

5


И вот через многие годы, оказавшись в очередной служебной командировке на нашей подсаянской земле, я попутно решил заглянуть и в родное село. Стояла пора юного лета, бунинская «пора прелестных облаков», так любимая и мною. Было солнечно, тепло, зелено, и душа полнилась добрыми чувствами и светлыми воспоминаниями. Я зашел к тогдашнему председателю колхоза Юрию Бражникову, с которым поддерживал приятельские отношения.
Юрий Андрианович был человеком не без чудинки. Особенно удивил
он деловой и чиновный люд, когда в самом начале «перестройки» вдруг добровольно оставил пост секретаря райкома и пошел на понижение – предложил себя в председатели нашего колхоза. Селяне за него, в прошлом дельного агронома, охотно проголосовали на общем собрании. И не прогадали. Он оказался мозговитым и расторопным хозяином – навел порядок на полях, на фермах, поднял доходы хозяйства, а следом – и работников, развернул стройки, организовал хор, в котором сам пел, и даже открыл сельский музей со своеобразной картинной галереей, состоявшей сплошь из портретов селян, отнюдь не парадных, вполне «реалистичных» и написанных настоящими художниками. Я же, не скрою, особенно ценил в нем большого книгочея, редкого любителя поэзии. В его конторском столе рядом с деловыми бумагами постоянно лежали томики стихов Есенина, Твардовского и, уж простите, в лестном соседстве с ними – книжица автора этих строчек.
Невысокий, щуплый, Юрий Андрианович был начисто лишен начальственного вида, зато в его светлой голове постоянно роились новые планы и замыслы. Вот и в тот раз он, едва поздоровавшись со мной, первым делом посвятил меня в идею выноса шумного тракта, проходившего по селу, «за огороды» и попросил при случае поддержать в прессе, а следом пригласил проехаться по окрестностям, посмотреть дружные всходы и кое-какие новинки. Я охотно принял приглашение.
Бражников сам сел за руль «уазика», и мы поехали. Ему не терпелось показать свои новостройки – целый околоток домов на улице Зеленой, очередной коровник на ферме, машинный двор за сушилкой. Но я, рассеянно осмотрев эти важные объекты, попросил его проехать по старым дорогам, по полям, по лесам и озерам. Он понимающе кивнул и развернул «уазик» к воротам поскотины.
И вот замелькали за окнами знакомые с детства, но порою уже с трудом узнаваемые косогорчики, словно бы осевшие за годы, березовые перелески, напротив, вытянувшиеся и погустевшие, плоские лощинки, прежде казавшиеся крутобокими логами… В одной из таких лощин, где когда-то
в форме катанка с длинным голенищем простиралось озеро Спирино, я с удивлением обнаружил овальное водное зеркальце, похожее на лужу. Это было все, что осталось от «голенища», «носок» же пересох вообще. И странно было услышать, что в этой лужице еще водятся живучие караси.
Несколько лучше сохранился Перешеек, самое большое и чистое озеро
в наших местах. Более обильное присутствие живности в нем наглядно подтверждали многочисленные рыбаки с удочками, облепившие берега. Были среди них не только суетливые и горластые ребятишки, но и солидные, обстоятельные рыболовы с седыми головами.
Однако соседнее озеро Кругленькое, на берегах которого в былые времена летовали и зимовали колхозные овцы в длинных кошарах, оказалось пустынным и мизерным. А озеро Пашино, одно из ближних к селу и часто посещаемых нами, за которым когда-то лежала наша Щербаковская «единоличная» пашня, теперь исчезло совсем. Почти высохло и болотце на месте его. Остались только кустики осоки да рогозника с зелеными сабельками листьев, напоминающие о былом водоеме.
Знатоки говорят, что озера за полвека повысохли оттого, что в советские годы в погоне за посевными гектарами все луга и залежи вокруг них были распаханы, а леса сведены. Может, отчасти так оно и было. Но, думается, главная «вина» просто лежит на неумолимо бегущем времени, которое все изменяет вокруг нас, как изменяет и нас самих. Хотя, конечно, и такое объяснение не приносит успокоения. По крайней мере, я с тоскою смотрел на остатки озер моего детства и даже сожалел в глубине души, что навестил их. Пусть уж лучше бы жили они в моей памяти полноводными и бездонными, как небо, отражаемое в них, и весело-шумными от купальщиков и рыболовов.
Но когда увидел по-прежнему «маячивший» на горизонте, среди зеленей и перелесков, Мельничный маяк, все ж не удержался, чтобы не заглянуть
и на водяную мельницу. Конечно, я примерно представлял, что осталось ныне от неё и от пруда, однако скажу, забегая вперед, что действительность превзошла самые грустные ожидания.
Бражников с готовностью принял предложенный маршрут. Но поехал к мельнице не по старой дороге и даже вообще не по дороге, а почти напрямик – через холмы и суходолы, по закраинам полей, всходы хлебов на которых были действительно отменно дружными и отливали изумрудной зеленью.
Над склоном косогора, с которого открывался вид на бывшую мельницу, он затормозил машину.
– Посмотри, повспоминай, – сказал мне, облокотившись на баранку.
Я вылез из кабины, прошелся по отлогой макушке горы, молча постоял
в невольном смятении. Картина, представшая передо мною, даже отдаленно не напоминала ту, прежнюю, которую я с таким восторгом встречал когда-то, приближаясь к мельнице. Ложбина, сплошь затянутая тальником и черемушником, стала теперь какая-то мелкая и плоская. От плотины остались у бывших берегов пруда лишь короткие обрубыши-культи, осевшие и заросшие травой. О месте, где стоял амбар, напоминала только нечеткая проплешинка среди густого ивняка, подштрихованная темной зеленью глухой крапивы. Речки же вообще не было видно.
– А где Безымянка? – непроизвольно крикнул я Бражникову.
– Высохла, – односложно ответил он. Потом, немного помолчав, пояснил: – Точнее, превратилась в сухую речку, в этакий сезонный ручей:
весною течет – летом исчезает. Кстати, если помнишь, она впадает в речку Сухой Жерлык. Та поболе, но у неё такая же история…
И, должно быть, желая, чтобы мое созерцание панорамы дополнилось деталями и подробностями, Бражников подрулил ко мне и открыл дверцу:
– Давай подъедем поближе.
В лощину он тоже стал спускаться не старой дорогой под глинистым яром, которая, хотя и заколодела-замуравела, но сохранилась доныне, а прямиком под косогор – видно, председательскому «вездеходу» это было
в привычку.
У высохшего ложа Безымянки мы остановились. Я без труда определил место, где располагался амбар с водяным колесом. Обошел по периметру бывший фундамент, о котором напоминали только редкие булыжины. Каменный плитняк, наверное, прибрали сметливые крестьяне для новых построек. В кустах у речки темнели несколько полусгнивших бревен. Я прошел по одному из них, как по школьному буму, и вдруг увидел в крапиве кусок широченной дуги. «От водяного колеса!» – мелькнула догадка. А когда присел к нему и стал рассматривать замшелый, щелястый обломок, то заметил за колесными останками бледно-серые жернова, лежавшие друг на дружке. Нижний, «почвенный», глубоко ушел в землю, но был цел. А у верхнего, «бегуна», сбоку зияла большая щербина. Видно, кто-то пытался забрать и эти камни, чтобы пустить в дело, но, отколов кусок для пробы, счёл, что они слишком пористы, рыхловаты на вид и едва ли сгодятся даже
в качестве бута. Сложил жернова «стопкой» и оставил их в покое.
А, между прочим, камням этим когда-то поистине цены не было. Наши мельники ездили за ними в конец соседнего района, к далекой Ольховке, нынешнему городу Артемовску, «где золото роют в горах», а прежде еще добывали особый, редкий камень, пористый, но вязкий и крепкий, похожий на вулканическую пемзу и годный для выделки жерновов, на которых искусные «ковальщики» насекают лапчатыми молотками радиальные, круговые бороздки. Их-то края-рифы и крошат, размалывают тугие зёрна в муку и выкидывают её в обечайку, откуда она, теплая и запашистая, как свежая хлебная корочка, течет по желобу в ларь.
Именно тогда, увидев эти выброшенные и заросшие дурниной щербатые жернова, я впервые со всей ясностью понял, осознал, что за сменой нашей водяной мельницы на вальцовую, железно-механическую, стояло явление значительно большее – можно сказать, смена разных эпох. Ведь действительно мельница наша, унесенная вешней водой, как бы завершила уход целого мира сельских мастерских – разных маслобоек, шерстобиток, пимокаток, дёгтегонок, брынзоварен, шорен и гончарен… А с ними и бесчисленных мастеров и умельцев – мельников, маслоделов, пимокатов, ткачих и сновальщиц, смолокуров и шорников, гончаров и корзинщиков, исчезновения которых словно бы никто и не заметил. Где они теперь? И где их дела, ремесла и промыслы? Всё перемолола мельница времен…
Но то, что я вспомнил о них, бросая прощальный взгляд именно на остатки водяной мельницы, отнюдь не случайно, думается мне, и по другим, более глубоким причинам. Ведь это она, деревянная мельница, плескавшаяся за сельцом, столетиями символизировала нашу крестьянскую страну «с названьем кратким Русь», а потом и – царская Россия. Любители отечественной истории знают, что уже в 15-16 веках по всей Русской земле, почти на каждой приличной речке, стояли мельницы, да не одинокие, а целыми каскадами от истоков до устья; или «верхнего боя» – с прудами, как у нас, или «нижнего боя» – с лопастными колесами, погруженными прямо в воду на быстром течении. Они не только мололи пшеницу да рожь на муку, но и «рушили» просо, гречиху, овес на крупу, а у ловких мастаков – еще и валяли сукно, чесали шерсть, трепали лен и даже выделывали бумагу, ковали железо и толкли порох! И так было по самый 19-й век, а отголоски мельничных времен слышали и мы, дети 20-го века…
Не будет даже преувеличением сказать, что водяная мельница олицетворяла не просто эпоху в жизни огромной страны, а особую русскую крестьянскую цивилизацию, была её «энергетическим сердцем», двигателем. И, может, не случайно моя бедная сестрица, предчувствуя свои недолгие сроки на земле, так хотела, жаждала увидеть нашу мельницу – этот осколок вчерашнего мира, чтобы запечатлеть его перед уходом из нынешнего. А возможно, её притягивало и завораживало само слово «мельница», в котором ей слышалось, как поныне слышится и мне, нечто знаменующее вечное движение жизни, изменчивость, текучесть «этого света» и бренность нашего пребывания в нем. Ведь и в самом деле, все на свете перемалывает мельница времен...
Вечны только Бог, Его Царство Небесное да ключи от рая в твердой руке привратника Петра. И чудом хранятся пока следы их на земле, повсюду расцветая «золотыми ключиками» в преддверии райского лета, даже – за нашей мельницей, которой давно нет.


Таскино – Красноярск Лето 2005-е

[назад]

Хотите чтобы информация о ваших произведениях появилась в нашем каталоге, пишите к нам на почту zharptiza (a) rambler.ru ("а" в скобках меняем на @) или в гостевую книгу.

Внимание! Все литературные произведения, находящиеся на сайте, защищены Российским законодательством об авторском праве.